Мопассан, кончающий позой Навуходоносора, был известен при жизни как "молодой породистый бык", гордый своей половой мощью; его называли также "гурманом жизни" (Душен: 17, Игнотус: 95). Бабель, явно интересовавшийся биографией своего кумира, мог обратить внимание на выигрышность метаморфозы “бык -- вол”, но в таком случае он оставил ее в подтексте. Одним из ее следов, возможно, является упоминание о выпадении у Мопассана волос, усугубляющее намек на финальную импотенцию кумира.
Навуходоносор в гл. 4 книги Даниила, напротив, обрастает шерстью, что, впрочем, тоже означает - в присущем ему культурном коде - аскезу. В любом случае, говоря о животно-растительной аватаре как наказании, мы упрощаем картину, сводя ее к морализму внешней фабулы. На мифологическом уровне превращение царя на семь тощих лет в вола, прозябающего у корней срубленного дерева, т. е. его метаморфоза в негативный вариант того мирового дерева, в кроне которого гнездилось все живое, означает не что иное, как архетипическое умирание бога плодородия, стоящего у колыбели всех религий, включая иудейство и христианство. При всем морализаторском пыле Толстого такова же глубинная суть его сюжетов. Спуск в природу, - будь то животную, как в "Холстомере", истории мерина (!), или растительную, как в "Трех смертях", где лучше всех умирает срубленное дерево, - мыслится не как наказание, а как самоотдача и единение с мировым круговоротом (останки лошади и дерева используются людьми и природой).
Шутовскую версию такого круговорота являют пифагорейские игры д-ра Глосса в метампсихоз, по поводу которых комментатор Мопассана Л. Форестье замечает, что Мопассан "отдает идиоту свои любимые идеи".[31] У Мопассана есть также рассказ "Развод" ("Un cas de divorce"; 1886), где муж оставляет жену ради своего гарема "чистых" любовниц - цветочной оранжереи. Рассказ не прошел мимо внимания Тостого; в своем "Предисловии" тот одобрительно отозвался о нем как о "последнем выражении всего" (1955: 288).
Таким образом, таинственная кривая бабелевской прямой,[32] ведущая к обожествлению Мопассана через сначала восторг подражания, а затем ужас сострадания, следует общим силовым линиям мифологического мышления. Они едины для древних религий, Мопассана, Толстого, да и других текстов самого Бабеля, где в смертельных ритуальных объятиях на зеленом лугу жизни сплетаются казаки, женщины, кони, гуси и сиротливый, близорукий, "паршивенький", но неукротимый в своем elan vital книгочей-рассказчик. В этом смысле Бабель имел бы полное право выделять в своей сигнатуре не только “ЭЛЬ”, но и “БЕЛЬ”, - возводя себя как к Богу Ветхого Завета, так и к его вавилонскому антитезису (а заодно и к мопассановскому "Bel Ami").
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Бабель,