Внешне он меньше всего походил на писателя. Он рассказал в очерке
"Начало", как, приехав впервые в Петербург (ему тогда было двадцать два
года), снял комнату в квартире инженера. Поглядев внимательно на нового
жильца, инженер приказал запереть на ключ дверь из комнаты Бабеля в
столовую, а из передней убрать пальто и калоши. Двадцать лет спустя Бабель
поселился в квартире старой француженки в парижском предместье Нейи; хозяйка
запирала его на ночь -- боялась, что он ее зарежет. А ничего страшного в
облике Исаака Эммануиловича не было; просто он многих озадачивал: бог его
знает, что за человек и чем он занимается...
Майкл Голд, который познакомился с Бабелем в Париже в 1935 году, писал:
"Он не похож на литератора или на бывшего кавалериста, а скорее напоминает
заведующего сельской школой". Вероятно, главную роль в создании такого
образа играли очки, которые в "Конармии" приняли угрожающие размеры ("Шлют
вас не спросясь, а тут режут за очки", "Жалеете вы, очкастые, нашего брата,
как кошка мышку", "Аннулировал ты коня, четырехглазый"...). Он был
невысокого роста, коренастый. В одном из рассказов "Конармии", говоря о
галицийских евреях, он противопоставляет им одесситов, "жовиальных, пузатых,
пузырящихся, как дешевое вино", -- грузчиков, биндюжников, балагул,
налетчиков вроде знаменитого Мишки Япончика -- прототипа Бени Крика. (Эпитет
"жовиальный" -- галлицизм, по-русски говорят: веселый или жизнерадостный.)
Исаак Эммануилович, несмотря на очки, напоминал скорее жовиального одессита,
хлебнувшего в жизни горя, чем сельского учителя. Очки не могли скрыть его
необычайно выразительных глаз, то лукавых, то печальных. Большую роль играл
и нос -- неутомимо любопытный. Бабелю хотелось все знать: что переживал его
однополчанин, кубанский казак, когда пил два дня без просыпу и в тоске сжег
свою хату; почему Машенька из издательства "Земля и фабрика", наставив мужу
рога, начала заниматься биомеханикой; какие стихи писал убийца французского
президента, белогвардеец Горгулов; как умер старик бухгалтер, которого он
видел один раз в окошке издательства "Правда"; что в сумочке парижанки,
сидящей в кафе за соседним столиком; продолжает ли фанфаронить Муссолини,
оставаясь с глазу на глаз с Чиано, -- словом, мельчайшие детали жизни.
Все ему было интересно, и он не понимал, как могут быть писатели,
лишенные аппетита к жизни. Он говорил мне о романах Пруста: "Большой
писатель. А скучно... Может быть, ему самому было скучно все это
описывать?.." Отмечая способности начинающего эмигрантского писателя
Набокова-Сирина, Бабель говорил: "Писать умеет, только писать ему не о чем".
Он любил поэзию и дружил с поэтами, никак на него не похожими: с
Багрицким, Есениным, Маяковским. А литературной среды не выносил: "Когда
нужно пойти на собрание писателей, у меня такое чувство, что сейчас
предстоит дегустация меда с касторкой..." У него были друзья различных
профессий -- инженеры, наездники, кавалеристы, архитекторы, пчеловоды,
цимбалисты. Он мог часами слушать рассказы о чужой любви, счастливой или
несчастной. Он как-то располагал собеседника к исповеди; вероятно, люди
чувствовали, что Бабель не просто слушает, а переживает. Некоторые его вещи
-- рассказы от первого лица, хотя в них чужие жизни (например, "Мой первый
гонорар"), другие, напротив, под маской повествования о вымышленных героях
раскрывают страницы биографии автора ("Нефть").
В коротенькой автобиографии Бабель рассказывал, что в 1916 году А. М.
Горький "отправил" его "в люди". Исаак Эммануилович продолжал: "И я на семь