в кафе на углу Столешникова и Петровки. Скромное, в сущности,
кафе, доступное и вашему брату с тощим советским кошельком. Однако вы пьете
свой кофе по-варшавски беззаботно -- и что вам до улицы! А я вижу, как мимо
кафе проходит, нарочно проходит молодежь, комсомольцы в шотландках и
ковбойках, комсомолки в кумачовых косынках, и как они нарочно, специально
для меня, поют: "Посмотрите, как нелепо расползлася морда нэпа". Нет, не
такова обстановка, чтобы перешибить мне ленинский лозунг: "Кто кого?" Я и не
сомневаюсь, кто! Вот эти!
Так что же вас держит? Вернее, чего ради при таком понимании вы
нэпманствуете?
-- Я сперва поверил в перерождение советской власти, затем довольно
быстро разуверился, но -- инерция. И это проклятое, неразумное: а вдруг?
Не так уж чадил угар нэпа, как тогда писали некоторые или как это
изображалось на сцене. На виду у всех развивалась страна, заводы
восстанавливались, пускались в ход электростанции. Заметили вскоре и
сменовеховцы, что отступление-то приостановилось и появились признаки
наступления. Комиссары гражданской войны взялись за хозяйство. В то время я
два раза слышал от Бабеля:
-- Я за комиссаров.
Это когда кто-нибудь рядом вдруг заноет, туда ли мы идем, не катимся
ли. Отправившись, по совету Горького, "в люди", Бабель ушел в революционный
народ, в среду коммунистов, комиссаров. Он сказал о Багрицком, что тому не
пришлось с революцией ничего в себе ломать, его поэзия была поэзией
революции. Таков был и сам Бабель, всегда стоявший за Ленина.
За Ленина стоял и Есенин, видел его силу глазами деревенской бедноты,
своих изрядно переменившихся земляков. Естественные образы тех лет -- Ленин
фабричного обездоленного люда, мужицкий Ленин, Ленин индусского мальчика
Сами. В траурные дни, когда в Доме союзов стоял гроб с телом Ленина, подошла
ко мне в Охотном ряду крестьянка в слезах. Оплакивая великого человека,
которого старуха считала и своим защитником, она спросила меня, был ли Ленин
коммунистом. Вопрос она задала нелепый, а Ленина невежественная старушка
понимала верно.
Как же Есенину было не понять защитника бедноты? Ему, который сумел так
хорошо пожалеть и жеребенка ("Ну куда он, куда он гонится?") и который
"зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове", естественно
было отзываться на страдания ближнего и дальнего. Баллада о двадцати шести
бакинских комиссарах так же лилась из его сердца, как письмо матери, до сих
пор волнующее миллионы русских и нерусских сыновей. Один видный советский
работник, подружившийся с Есениным на Кавказе, рассказал ему о своем брате,
которому белые выкололи глаза. Никто потом не подтрунил над Есениным и не
упрекнул его в неточности, когда он однажды, плача, стал вспоминать своего
брата, которому белые выкололи глаза. Боль за чужого брата, проникнув в
сердце Есенина, уже не оставляла его, сделалась болью за собственного брата.
Может быть, натянуто? Но, во-первых, так бывает с людьми, способными
страдать чужими страданиями, и, во-вторых, перечитайте стихи Есенина. Не раз
вы встретитесь в них с тем, как умела отзываться его душа.
Два тридцатилетних мудреца, написал я, сидели в закатный час на скамье
у Страстного монастыря. Умея познавать, они, и не сделавшись еще стариками,
много познали -- отсюда и мудрость, и горечь, которая вызовет у Есенина
жалобу: "Сам не знаю, откуда взялась эта боль" -- и побудит Бабеля написать
грустный рассказ-исповедь "У Троицы". Как я теперь понимаю, это была драма
постарения, сожаление о суетных днях жизни, "змеи сердечной угрызенья".
Описывалась пивная на