он голов.
По глазам Бабеля понял я, что бабка хитрит и что хитрость ее он
раскусил. Но слушал он старуху внимательно, оттого что любил слушать всякие
истории, даже вздорные. За вздорными еще лучше угадывался характер человека.
А лукавая бабка толковала, что Комаров от казни сбежал и прокрался в свой
дом. Плела она небылицы с целью и, когда увидала, что ее разгадали, мигнула:
не выдавай, мол.
По двору оголтело носилась ее внучка, боевая, с мальчишеским норовом,
девчонка. И непослушная -- убегала против воли бабушки в чужие дворы, а там
ямы с известью. Непослушная, но и любопытная -- прислушивалась к беседе
бабушки с незнакомым дядей. Бабушка и надумала ее напугать.
Вспомнив злодея Комарова, бабка осудила приговор суда: Зря расстреляли,
не дело.
Это уж совсем удивительно. Как так -- зря? Такого изверга, окаяннейшего
преступника?!
-- Легкую смерть зачем подарили зверюге? -- негодовала бабка. --
Эдакому мучителю облегчение сделали! Он невинную душу не щадил, а тут --
бах-бах, вроде праведник какой...
-- В прислугах жила? -- спросил Бабель. -- Не у адвоката ли?
Старуха и точно прослужила много лет в семье присяжного поверенного.
Бабель любил болтливых стариков и старух. Я часто заставал его беседующим с
домашней работницей в одном доме. Эту старуху звали Ульяной Ивановной. В
семье, где она работала, жил квартирант по имени Джек. Собаке же хозяева
дали кличку Блек. Как тут разберешь? Ульяна Ивановна, разумеется, путала, то
позовет квартиранта: "Блек, обедать иди", -- то напустится на собаку: "Пошел
вон, Джек!" Чудными были ей в этой семье не одни имена и клички, но и заботы
и страсти хозяев. Ульяна Ивановна нуждалась в человеке, с которым можно было
потолковать о деревне, о покойном муже, зятьях и невестках. Бабель был таким
человеком. Старухи не замечали обычно, как он направлял нить беседы так, что
в жизнеописания зятьев и невесток широко входила история войн и революций.
Так направлял он беседы с Ульяной Ивановной, так делал он и здесь, на
Хавской. Рассказ бабки становился описанием картин разрухи и восстановления
замоскворецких заводов, начавшейся ломки старого уклада.
Бабель был по-настоящему демократичен. Это не так легко быть простым,
демократичным, -- даже в наши дни. Люди отрываются нередко от основ жизни,
теряют ее голоса. Видали мы таких не только в среде литературной и
артистической и вообще гуманитарной. Об одном литераторе, кстати, говорили,
что в его семье никогда не произносится такое слово, как "пшено", а все
"сублимация", "метод", "реплика". В старину говорили: "Мементо мори" --
помни о смерти. Неплохо бы иным повторять время от времени: "Помни о жизни!"
Бабель о ней всегда помнил и не был никогда тем "человеком надстройки",
какие плодятся в мире интеллигентных профессий. Может быть, оттого, что в
ранней юности он переболел этой болезнью отчуждения и "в люди" значило у
него "всегда в люди"? Оттого-то он и не жил почти в Москве.
Но и в пору своей московской жизни Бабель устраивал свой быт подальше
от литературных собратьев и поближе к населению кольца "В". По той же
причине он отправлялся со мной в мои путешествия по Москве, если маршруты их
обещали открыть ему что-то новое в заводских, пригородных районах столицы. Я
постоянно искал там явления и сценки нового быта, нужные иллюстрированным
журналам. Бабель справлялся, куда и зачем я иду, и либо одобрял мои поиски и
даже предлагал себя в попутчики, либо признавал их ничтожными. Скажу ему:
бригада "ДИП", то есть "Догнать и перегнать", на заводе "Каучук" --
одобряет. Или что отправляюсь к бывшей прачке, назначенной на