чем себе надо позволять, и если у него бывают дети, так на сто процентов
выродки и биллиардисты"!
Секретарь процитировал Бабеля почти точно, лишний раз оправдывая свою
репутацию литературного начетчика, на меня же и самая эта цитата, и то, как
к месту она была приведена, произвело очень тягостное впечатление. Здесь и
впрямь было отчего загрустить.
И все же финал этой сцены, несмотря ни на что, оказался мажорным.
-- Прежде всего, -- заметил Левидов, обращаясь к редакционному
секретарю, -- не следует путать скачки с бегами. Мне, как лошаднику, тяжело
это слышать. А потом разрешите сказать вам, что вы не знаете Бабеля. Он
настоящий чудак, а настоящие чудаки никогда не действуют в зависимости от
выгоды или исходя из чего-нибудь такого, чем руководствуются другие люди.
Упомянув о "других людях", Левидов принялся разглядывать секретаря безо
всякой нежности, и можно было предположить, что в споре между "другими
людьми" и чудаками он сочувствует чудакам. А покончив с разглядыванием и
повернувшись к нам всем своим маленьким, костлявым, стариковским корпусом,
он закончил свою речь так:
-- Самое же смешное во всей этой истории то, что Бабель никогда не
играл на бегах. Слышите? Никогда не играл и не играет. Просто он без памяти
влюблен в лошадей, и на ипподроме, в этом богом проклятом месте, где люди
сходят с ума от азарта и жадности, он смотрит только на них. Понимаете?
Только на лошадей, и ни на что другое. А вы говорите -- раки!
...Было время, когда деятели РАПП сочинили и принялись прилежно
распространять легенду о Бабеле как об отшельнике, как о человеке, далеком
от современности, как о таком, что ли, буржуазном специалисте, который
мастерски делает свое дело, не задумываясь о том, чему он служит и чему
служат плоды его трудов. Рассказывали, что редактор одного из наших толстых
журналов пригласил Бабеля к себе и, усадив в мягкое, глубокое кресло, такое
глубокое, что сидящий в нем человек начисто терял чувство собственного
достоинства, стал убеждать его познакомиться с жизнью, написав для начала
"что-нибудь о тружениках метро". Рассказывали, что редактор этот, впервые в
тот день познакомился с Бабелем, сразу же стал говорить ему "ты" и называть
его просто Исааком.
Выслушав наставления своего нежданного литературного покровителя, Исаак
Эммануилович встал с кресла и благодушно заметил:
-- Слушай, дружок, а не поговорить ли нам о чем-нибудь другом? О
литературе у тебя как-то не получается.
Покровитель не сразу понял, что ему было сказано. Он привык
фамильярничать сам, но никогда и не предполагал, что ему могут ответить тем
же. А пока он собирался с мыслями, Бабель вежливейшим образом откланялся и
ушел.
Говорят, беднягу долго потом отпаивали валерьянкой, утешая рассказами о
том, как упорен Бабель в своих заблуждениях и как с ним и прежде ничего не
могли поделать все пытавшиеся обратить его на путь истины.
Что же до виновника всех этих треволнений, то он и после описанного
здесь разговора продолжал проводить жизнь в разъездах по колхозам и
городкам, не всегда отмеченным на карте кружками, продолжал завязывать
знакомства и дружбы с людьми самых разнообразных профессий, продолжал жадно
всматриваться в приметы нового в душевном обиходе советских людей, приметы,
о которых он и прежде так великолепно писал в "Карле-Янкеле", в "Нефти", в
"Марии".
Однажды мне посчастливилось присутствовать при беседе Исаака
Эммануиловича с молодыми писателями. Он говорил в этот вечер о разном, и в
частности -- о столь необходимом писателю любопытстве и способности