по отношению ко мне. Давно и очень сильно
хотелось мне написать об Иностранном легионе, о войне. У меня всегда был
перед глазами один пригорок в Шампани, где я проклял войну и обманчивость ее
романтизма и поклялся самому себе написать об этом. Но у меня ничего не
получалось.
Я сказал Бабелю, что делал попытки, но выходила такая чепуха, что и
вспомнить не хочется.
-- Как только возьмусь за эту тему, перо начинает весить пуд,
невозможно водить им по бумаге, -- сказал я.
На это Бабель возразил, что перо, "если только оно настоящее", всегда
весит пуд и водить им по бумаге всегда трудно.
-- Однако, -- прибавил он, -- этого не надо бояться, потому что бывает
и так: помучаешься над страничкой месяц-другой и вдруг найдешь какое-то
такое слово, что даже самому страшно делается, так здорово получилось! В
таких случаях я удираю из дому и бегаю по улицам, как городской сумасшедший.
Бабель ушел в этот вечер очень поздно.
Признаюсь, я не испытывал к нему благодарности. Он разворотил мне душу.
Мою неспособность написать задуманную книгу можно было сравнить с
неразделенной, несчастливой и потому несчастной любовью. Я носил ее всегда
при себе, в закрытом и никому не известном уголке души. Я навещал ее каждый
день и каждый день уходил от нее взволнованный и несчастный.
Прошло некоторое время, и Бабель явился снова. Он пил чай, шутил,
рассказывал всякие истории и вдруг, точно вспомнив что-то такое, что чуть
было не ускользнуло из памяти, сказал, что прожил последние две недели на
даче у Горького, что Горький затевает альманах и спрашивал его, Бабеля, не
знает ли он, что люди пишут сейчас и что можно было бы пустить в ближайших
номерах.
-- Я сказал Горькому, что вы пишете об Иностранном легионе, -- выпалил
Бабель.
Я пришел в ужас.
-- Вы с ума сошли! -- закричал я. -- Зачем вы его обманули? Я ведь ни
строчки показать не могу!
-- Какое это имеет значение? -- невозмутимо ответил Бабель. -- Я
сказал, что вы уже давно пишете и много написали, и старик сразу внес вас в
список: "Финк об Иностранном легионе". Он даже буркнул: "Хорошо", -- по три
"о" в каждом "хорошо".
Я был ошеломлен. И хотите -- верьте, хотите -- не верьте, но вскоре
началось нечто странное: расстояние между моей мечтой написать книгу и верой
в то, что я могу написать ее, стало как-то само собой сокращаться. Некоторое
время я ходил как одурелый, несколько ночей я не спал, но в конце концов сел
за работу и работал как одержимый. Я уже не мог бы променять эту работу ни
на какую другую. Это был период самого большого подъема, какой я знал в
жизни, -- я осуществлял свою мечту. Я берег себя, дрожал за свое здоровье:
боялся, как бы случайная болезнь не помешала мне довести работу над книгой
до конца. Я осторожно переходил улицу, чтобы не погибнуть под трамваем, не
закончив книгу. Вероятно, то же самое испытывает женщина, готовящаяся стать
матерью.
Конечно, дело было прежде всего в самом материале книги, в том месте,
какое описываемые события занимали в моей собственной жизни. Все это так.
Однако все сии важные обстоятельства неподвижно пролежали у меня на дне души
почти двадцать лет. Они пришли в движение только тогда, когда я почувствовал
интерес Бабеля и Горького, их доверие ко мне, их веру в мои возможности.
Вот так я и написал "Легион".
Читатель видит, сколь многим я обязан Бабелю.
Но если во всем этом разобраться поближе, можно понять и еще кое-что.
Вызвать у Горького интерес к моей необычной и даже довольно-таки
экзотической теме было, конечно, не трудно. Однако это было полдела. Приди
ко мне Бабель