так как был чем-то
чрезвычайно возбужден. Отогреваясь горячим чаем и нервно шагая по комнате,
он восклицал: "Вы себе представить не можете! Это непередаваемо -- то, что я
наблюдал на селе! И не в одном селе! Это и описать невозможно! Я ни-че-го не
по-ни-маю!"
Оказывается, Бабель столкнулся с перегибами в коллективизации, которые
позже получили наименование "головокружения от успехов". Причем в дальнейшем
оказалось, что понять и описать он все-таки кое-что сумел.
В 1931 году я переехал из Киева в Москву и снова встретился с Бабелем.
Он ютился у друзей, -- собственного жилья у него и теперь не было. И только
несколько месяцев спустя однажды он привел меня в совершенно пустую комнату
площадью в семь квадратных метров на втором этаже ветхого дома и радостно
заявил:
-- Вот. Наконец-то и я получил!
И вскоре за тем исчез, как в воду канул, да так, что никто из наших
общих знакомых не знал, куда он девался. А весной 1932 года, как всегда
неожиданно, пришел ко мне, очень расстроенный, и срывающимся от волнения
голосом произнес:
-- У меня несчастье. Я потерял большую рукопись. Хватился сегодня утром
и нигде не могу найти. Единственная надежда на то, что я ее не взял с собой,
а оставил дома. Но один я домой ехать боюсь: вдруг и там ее нет... Едемте со
мной. Без вас я не поеду.
Когда мы вышли, оказалось, что у подъезда нас ждет машина. Я недоуменно
осведомился: зачем, мол, машина, когда можно поехать трамваем?
Но оказалось, что живет теперь Бабель не в Москве, а в сорока
километрах от города, в деревне Звенигородского района, у крестьянина, в
бывшем коровьем хлеву с земляным полом, превращенном в комнату.
-- Не могу я работать в Москве, -- сказал Исаак Эммануилович. -- Тянет
в глушь, там лучше пишется. Когда мне нужно в город, я еду поездом, а из
Москвы меня часто возят на машине. Кто? Друзья. Вот и теперь мне предложил
свою машину... -- И Бабель назвал фамилию директора крупнейшего
строительного института.
Нужно сказать, что Бабель был поистине счастлив в друзьях. Я убедился в
этом еще раз во время описываемой поездки в деревню.
Очевидно побуждаемый желанием отвлечься от мучившей его мысли об
исчезнувшей рукописи, Исаак Эммануилович всю дорогу рассказывал, описывая, а
лучше сказать -- живописуя крестьян той деревни, где жил.
-- Однажды, -- рассказывал он, -- вернулся я из Москвы чем-то
расстроенный. Почти всю ночь не спал. Наутро заявляется ко мне хозяин:
"Можно тебе, Мануйлыч, пару слов сказать?" -- "Можно", -- отвечаю. "Вот что,
Мануйлыч, хочу тебе сказать. Мы с женой слышали, как ты усю ночь не спамши
ходил. Мы и так и этак думали да прикидывали: об чем это Мануйлыч
беспокоится? Ну, и порешили, значит, что ты из города пустой приехал. Денег
за сочинение не дали или сочинение не берут. Вот мы и порешили: дело, мол, к
зиме идет, что нам корову всю зиму держать? Корову продадим, сдадим до весны
деньги Мануйлычу, а он нам по весне вернет. Вот такое дело. А ты не
сумлевайся, бери! Мы тебе с дорогой душой, безо всякой расписки сколько хошь
дали бы, коли было бы. Так мы промеж себя порешили".
Конечно, Исаак Эммануилович деньги не взял, да и не в них было дело.
Друзей у него в деревне оказалось множество. Не было там ни ребятенка,
ни глубокого старика, который не знал бы "Мануйлыча". То и дело
встречавшиеся на улице люди с явным уважением здоровались с ним.
К счастью, рукопись лежала на столе. Бабель приготовил ее и позабыл
взять.
Под вечер он предложил мне пройтись по деревне и познакомиться с его
друзьями. И какими все они оказались любопытнейшими