было понять. Читая его и восхищаясь
удивительной выразительностью и точностью каждого слова, я не мог себе
представить оборудования его лаборатории. Но невольное признание о
длительных муках проливало некоторый свет и кое-что объясняло.
Откровенно и доверительно он рассказал о своих муках позже, с трибуны
Первого съезда писателей. В то время кое-кто упрекал Бабеля за длительное
молчание, а находились и такие, кто клеймил его словами, весьма
напоминавшими обвинительные заключения. Почему, дескать, молчит? Может быть,
просто отмалчивается? Было время партизанской романтики -- тогда писал, а
наступил час прозаической борьбы -- и он помалкивает. Даже его земляк Семен
Кирсанов, отвечая, как все одесситы, вопросом на вопрос, недоумевал, правда
умеряя при этом страсти и стараясь кое-кого навести на единственно верное
объяснение:
Не надо даром зубрить сабель, --
меня интересует Бабель,
наш знаменитый одессит.
Он долго ль фабулу вынашивал,
писал ли он сначала начерно
иль, может, сразу шпарил набело, --
в чем, черт возьми, загадка Бабеля?..
А невысокий плотный человек с круглым улыбающимся лицом и очками в
железной оправе медленно прохаживался рядом с трибуной, заложив руки за
спину, и, словно рассказывая очередную историю из жизни обитателей одесской
Молдаванки, тихо и дружественно признавался, что носит во чреве своем
детенышей подолгу, как слониха. Он, конечно, не сказал, а возможно, и не
имел в виду другой стороны своей шуточной метафоры: что только выношенные,
как у слонихи, литературные детеныши и бывают полновесны, как слонята, и в
этом мы можем убедиться на его опыте, а не на опыте тех, кто "шпарит
набело". Ответ на недоуменный вопрос был получен из первоисточника, и все
узнали, что "знаменитый одессит" пишет подолгу и рождает в муках, и
потому-то в его длительном молчании особенной загадки, в сущности, и нет.
Месяца через два после съезда Бабель приехал в Харьков. Я встретил его
на Сумской и потащил к себе. По дороге я стал рассказывать о главах из
романа "Всадники", которые мне накануне прочел Юрий Яновский. Главы эти мне
очень понравились, и я старался заинтересовать ими Бабеля еще и потому, что
автору нужно было кое в чем помочь.
Яновскому в то время было нелегко. Обстоятельства сложились так, что
его почти не печатали. Он был угнетен, ничего не зарабатывал и в таких
условиях писал свой роман. Это был высокий, стройный, очень сдержанный и
органически интеллигентный человек. Ироническая улыбка, словно защитная
маска гордеца, почти постоянно светилась на его красивом лице, надежно
скрывая от постороннего взгляда его невеселые внутренние переживания. Но я,
живший с ним в одной квартире в писательском доме уже более шести месяцев,
знал, в каком он положении, и, хоть не имел реальной возможности, очень
хотел ему помочь -- особенно после ознакомления с отрывками из его нового
произведения.
Исаак Эммануилович имел, конечно, больше возможностей. Встретив его
теперь, я вспомнил, что слыхал о близком его знакомстве или даже дружеских
отношениях с тогдашним директором ОГИЗа, -- это могло пригодиться в данном
случае. И когда я тут же поделился с Бабелем и Олешей впечатлениями от
произведения и намекнул на бедственное положение автора, Исаак Эммануилович,
знавший Яновского по Одесской киностудии, сказал:
-- Пошли к нему.
Я не был уверен в том, что Яновского легко будет уговорить прочесть
снова то, что он мне прочел накануне, и сказал об этом.
-- А мы его перехитрим, -- улыбнулся Исаак Эммануилович.