в Одессу и делами, которые задерживают
меня в Москве. Через несколько дней перееду на собственную в некотором роде
дачу -- раньше не хотел селиться в так наз. писательском поселке, но когда
узнал, что дачи очень удалены друг от друга и с собратьями встречаться не
придется -- решил переехать. Поселок этот в 20 км от Москвы и называется
Переделкино, стоит в лесу (в котором, кстати сказать, лежит еще компактный
снег)... Вот вам и наша весна. Солнце -- редкий гость, пора бы ему
расположиться по-домашнему".
Дача была еще недостроенной, когда мы впервые туда переехали. Мне было
поручено присмотреть за достройкой и теми небольшими изменениями проекта,
которые Бабелю захотелось сделать. По заказу Бабеля была поставлена возле
дома голубятня. На даче он выбрал себе для работы самую маленькую комнату.
Мебели у нас не было никакой. Но случилось так, что вскоре Бабелю
позвонила Екатерина Павловна Пешкова и сообщила, что ликвидируется комитет
Красного Креста и распродается мебель. Мы поехали туда и выбрали два
одинаковых стола, не письменных, а более простых, но все же со средними
выдвижными ящиками и точеными круглыми ножками. Указав на один из них,
Екатерина Павловна сказала: "За этим столом я проработала здесь двадцать
пять лет". Были выбраны также диван с резной деревянной спинкой черного
цвета, небольшое кресло с кожаным сиденьем и еще кое-что.
Довольные, мы отправились домой вместе с Екатериной Павловной, которую
отвезли на Машков переулок (теперь улица Чаплыгина), где она жила.
С этого времени началось мое личное знакомство с Екатериной Павловной.
Стол Екатерины Павловны и диван Бабель оставил в своей комнате на
Николо-Воробинском. В дачной же его комнате почти вся мебель была новой --
из некрашеного дерева, заказанная им на месте столяру. Там стояли: топчан с
матрацем -- довольно жесткая постель, это любил Бабель; у окна большой,
простой, во всю ширину комнаты стол для работы; низкие книжные полки и
купленное в Красном Кресте кресло с кожаным сиденьем. На полу небольшой
текинский ковер.
С 1936 года в Москве проходили процессы над так называемыми "врагами
народа", и каждую ночь арестовывали друзей и знакомых. Двери нашего дома не
закрывались в то страшное время. К Бабелю приходили жены товарищей и жены
незнакомых ему арестованных, их матери и отцы. Просили его похлопотать за
своих близких и плакали. Бабель одевался и, согнувшись, шел куда-то, где еще
оставались его бывшие соратники по фронту, уцелевшие на каких-то
ответственных постах. Он шел к ним просить или узнавать. Возвращался мрачнее
тучи, но пытался найти слова утешения для просящих. Страдал он ужасно... а я
тогда зримо представляла себе сердце Бабеля. Мне казалось оно большим,
израненным, кровоточащим. И хотелось взять его в ладони и поцеловать. Со
мной Бабель старался не говорить обо всем этом, не хотел, очевидно, меня
огорчать.
А я спрашивала:
-- Почему на процессах все они каются и себя позорят? Ведь ничего
подобного раньше никогда не было. Если это -- политические противники, то
почему они не воспользуются судебной трибуной, чтобы заявить о своих
взглядах и принципах, сказать об этом на весь мир?
-- Я этого и сам не понимаю, -- отвечал он. -- Это все -- умные, смелые
люди. Неужели причиной их поведения является партийное воспитание, желание
спасти партию в целом?..
Когда арестовали Якова Лившица, руководившего тогда Наркоматом путей
сообщения, Бабель не выдержал и с горечью сказал:
-- И меня хотят уверить, что Лившиц хотел реставрации капитализма в
нашей стране! Не было