просьбу. Умывшись, я ушел в штаб и вернулся ночью.
Мишка Суровцев, ординарец, оренбургский казак, доложил мне обстановку:
кроме парализованного старика в наличности оказалась дочь его, Томилина
Елизавета Алексеевна, и пятилетний сынок Миша, тезка Суровцева; дочь
вдовеет после офицера, убитого в германскую войну, ведет себя исправно, но
хорошему человеку, по сведениям Суровцева, может себя предоставить.
- Обладаю, - сказал он, удалился на кухню и загремел там посудой;
учительская дочка помогала ему. Куховаря, Суровцев рассказал о моей
храбрости, о том, как я ссадил в бою двух польских офицеров и как уважает
меня советская власть. Ему отвечал сдержанный, негромкий голос Томилиной.
- Ты где отдыхаешь? - спросил ее Суровцев на прощанье. - Ты поближе к
нам лягай, мы люди живые...
Он внес в комнату яичницу на гигантской сковороде и поставил ее на
стол.
- Согласная, - сказал он, усаживаясь, - только не высказывает...
И в то же мгновенье сдавленный шепот, шуршанье, тяжелая осторожная
беготня поднялись в доме. Мы не успели съесть нашего блюда войны, как в
дом потянулись старики на костылях, старухи, с головой закутанные в шали.
Кровать маленького Миши перетащили в столовую, в лимонную чащу, рядом с
креслом деда. Немощные гости, приготовившиеся защитить честь Елизаветы
Алексеевны, сбились в кучу, как овцы в непогоду, и, забаррикадировав
дверь, всю ночь бесшумно играли в карты, шепотом называя ремизы и замирая
при каждом шорохе. За этой дверью я не мог заснуть от неловкости, от
смущения и едва дождался света.
- К вашему сведению, - сказал я, встретив Томилину в коридоре, - к
вашему сведению должен сообщить, что я окончил юридический факультет и
принадлежу к так называемым интеллигентным людям...
Оцепенев, она стояла, опустив руки, в старомодной тальме, словно
вылитой на тонкой ее фигуре. Не мигая, прямо на меня смотрели
расширившиеся, сиявшие в слезах, голубые глаза.
Через два дня мы стали друзьями. Страх и неведение, в котором жила
семья учителя, семья добрых и слабых людей, были безграничны. Польские
чиновники внушили им, что в дыму и варварстве кончилась Россия, как
когда-то кончился Рим. Детская боязливая радость овладела ими, когда я
рассказал о Ленине, о Москве, в которой бушует будущее, о Художественном
театре. По вечерам к нам приходили двадцатидвухлетние большевистские
генералы со спутанными рыжеватыми бородами. Мы курили московские папиросы,
мы съедали ужин, приготовленный Елизаветой Алексеевной из армейских
продуктов, и пели студенческие песни. Перегнувшись в кресле,
парализованный слушал