в моих зрачках, и я упал на землю в новой шинели.
- Семя ихнее разорить надо, - сказала тогда Катюша и разогнулась над
чепцами, - семя ихнее я не могу навидеть и мужчин их вонючих...
Она еще сказала о нашем семени, но я ничего не слышал больше. Я лежал
на земле, и внутренности раздавленной птицы стекали с моего виска. Они
текли вдоль щек, извиваясь, брызгая и ослепляя меня. Голубиная нежная
кишка ползла по моему лбу, и я закрывал последний незалепленный глаз,
чтобы не видеть мира, расстилавшегося передо мной. Мир этот был мал и
ужасен. Камешек лежал перед глазами, камешек, выщербленный, как лицо
старухи с большой челюстью, обрывок бечевки валялся неподалеку и пучок
перьев, еще дышавших. Мир мой был мал и ужасен. Я закрыл глаза, чтобы не
видеть его, и прижался к земле, лежавшей подо мной в успокоительной
немоте. Утоптанная эта земля ни в чем не была похожа на нашу жизнь и на
ожидание экзаменов в нашей жизни. Где-то далеко по ней ездила беда на
большой лошади, но шум копыт слабел, пропадал, и тишина, горькая тишина,
поражающая иногда детей в несчастье, истребила вдруг границу между моим
телом и никуда не двигавшейся землей. Земля пахла сырыми недрами, могилой,
цветами. Я услышал ее запах и заплакал без всякого страха. Я шел по чужой
улице, заставленной белыми коробками, шел в убранстве окровавленных
перьев, один в середине тротуаров, подметенных чисто, как в воскресенье, и
плакал так горько, полно и счастливо, как не плакал больше во всю мою
жизнь. Побелевшие провода гудели над головой, дворняжка бежала впереди, в
переулке сбоку молодой мужик в жилете разбивал раму в доме Харитона
Эфрусси. Он разбивал ее деревянным молотом, замахивался всем телом и,
вздыхая, улыбался на все стороны доброй улыбкой опьянения, пота и душевной
силы. Вся улица была наполнена хрустом, треском, пением разлетавшегося
дерева. Мужик бил только затем, чтобы перегибаться, запотевать и кричать
необыкновенные слова на неведомом, нерусском языке. Он кричал их и пел,
раздирал изнутри голубые глаза, пока на улице не показался крестный ход,
шедший от думы. Старики с крашеными бородами несли в руках портрет
расчесанного царя, хоругви с гробовыми угодниками метались над крестным
ходом, воспламененные старухи летели вперед. Мужик в жилетке, увидев
шествие, прижал молоток к груди и побежал за хоругвями, а я, выждав конец
процессии, пробрался к нашему дому. Он был пуст. Белые двери его были
раскрыты, трава у голубятни вытоптана. Один Кузьма не ушел со двора.
Кузьма, дворник, сидел в сарае и убирал мертвого Шойла.
- Ветер тебя носит, как дурную щепку, - сказал старик,