Исаак Эммануилович Бабель
(1894—1940)
Главная » Одесские рассказы » Одесские рассказы, страница37

Одесские рассказы, страница37

— пролепетал он с невыразимой нежностью.

    И вместе с ним мы пошли на  террасу  к  Рубцовым,  где  лежала  мать  в зеленой ротонде. Рядом с ее кроватью  валялись  гантели  и  гимнастический аппарат.

    — Паршивые копейки, — сказала мать нам навстречу, — человеческую  жизнь и детей, и несчастное наше счастье — ты все им отдал… Паршивые  копейки, — закричала она хриплым, не своим голосом, дернулась на кровати и затихла.

    И  тогда  в  тишине  стала  слышна  моя  икота.  Я  стоял  у  стены    в нахлобученном картузе и не мог унять икоты.

    — Стыдно так, мой гарнесенький, — улыбнулась  Галина  пренебрежительной своей улыбкой и ударила меня негнущимся  халатом.  Она  прошла  в  красных башмаках к окну и  стала  навешивать  китайские  занавески  на  диковинный карниз. Обнаженные ее руки утопали в шелку, живая коса  шевелилась  на  ее бедре, я смотрел на нее с восторгом.

    Ученый мальчик, я смотрел на нее,  как  на  далекую  сцену,  освещенную многими софитами. И тут же я  вообразил  себя  Мироном,  сыном  угольщика, торговавшего на нашем углу. Я вообразил себя в  еврейской  самообороне,  и вот, как и Мирон, я хожу  в  рваных  башмаках,  подвязанных  веревкой.  На плече, на зеленом шнурке, у меня висит негодное ружье, я стою на коленях у старого дощатого забора и отстреливаюсь от убийц. За забором моим  тянется пустырь, на нем свалены груды запылившегося угля,  старое  ружье  стреляет дурно, убийцы, в бородах, с белыми зубами, все ближе подступают ко мне;  я испытываю гордое чувство близкой смерти и вижу в высоте,  в  синеве  мира, Галину. Я вижу бойницу, прорезанную в стене гигантского дома,  выложенного мириадами кирпичей. Пурпурный этот дом попирает переулок, в котором  плохо убита серая земля, в верхней бойнице его стоит  Галина.  Пренебрежительной своей улыбкой она улыбается из недосягаемого окна, муж, полуодетый офицер, стоит за спиной и целует ее в шею…

    Пытаясь унять икоту, я вообразил себе все это затем, чтобы  мне  горше, горячей, безнадежней любить Рубцову,  и,  может  быть,  потому,  что  мера скорби велика для десятилетнего человека. Глупые мечты помогли мне  забыть смерть голубей и смерть Шойла, я позабыл бы, пожалуй, об  этих  убийствах, если бы в ту минуту на террасу не взошел  Кузьма  с  ужасным  этим  евреем Абой.

    Были сумерки, когда  они  пришли.  На  террасе  горела  скудная  лампа, покривившаяся в каком-то боку, — мигающая лампа, спутник несчастий.

    — Я деда обрядил, — сказал  Кузьма,  входя,  —  теперь  очень  красивые лежат, — вот и служку привел, пускай поговорит чего-нибудь над стариком…

    И Кузьма показал на шамеса Абу.

    — Пускай поскулит, — проговорил  дворник  дружелюбно,  —  служке  кишку напихать — служка цельную