улиц мешались в моем
воображении с ужасом возмездия. Разверзается земной шар, как расколовшееся
яйцо, и выливается из недр пламя, карающее порок... А в картинах
грехопадения праотцев я очень сострадал мною заботливо описанной, нежной,
кроткой, беспомощной, золотистой, как у Луки Кранаха, Еве, поддавшейся
соблазну и вдруг почувствовавшей свою наготу. Девушка рысцой убегает от
преследующего ее свирепого архангела, а вдогонку за ними мужественно шагает
Адам, весь в шкурах. Прелестная, -- не знает, куда девать девичьи руки, двух
не хватает, чтобы прикрыть стыд. По всему саду с укором падают яблоки и
груши...
Надо еще сказать, что в Одессе только-только кончилась война. Был
первый год утверждения советской власти, война на улицах кончилась,
продолжалась война на западной границе страны, с белополяками. Мы уже знали
о Конной армии Буденного и Ворошилова, о ее победах, и это становилось одной
из преобладающих тем в семейных разговорах.
Я не совсем понимал, в чем дело, но, по-видимому, о доблестях Красной
Армии и конницы Буденного Доля наслушался именно от Бабеля-младшего, сына
Эммануила Исааковича, Исаака Эммануиловича, который сравнительно недавно
приехал из Петрограда и теперь служил в ГИУ -- Государственном издательстве
Украины.
Говорили о том, что, вопреки желанию отца видеть сына хорошим
коммерсантом, известным юристом или знаменитым скрипачом, сын Исаак стал
писателем, его хвалил Максим Горький и он уже печатал свои произведения в
Петрограде.
Как-то я застал Бабеля-старшего у Доли, он беседовал с Долиным папой,
он говорил:
У вас высокая клиентура, у вас замечательно талантливая дочь (у Доли
была сестра), я понимаю, что девочка должна трудиться, -- это очень хорошо,
что она так долго, усердно играет гаммы. Но, знаете, Исаак... мой Исаак...
он, бедный, тоже с утра трудится над чистым листом бумаги. Что поделаешь! Вы
извините меня, пожалуйста, я передаю просьбу Исаака, он так хорошо относится
к вашему Доле, всегда находит для него время... Исаак говорит, что утром
правда яснее.
Просьба Бабеля была уважена беспрекословно. Впрочем, кажется, через
некоторое время Бабель-старший опять приходил с просьбой обратной: нельзя ли
музыкальные упражнения -- гаммы и ганоны Долиной сестры -- перенести с
вечернего на утреннее время?
Все это присказка. Рассказ идет к тому, что в один прекрасный день Доля
решил раскрыться перед Исааком Эммануиловичем и показать ему свой, на его
взгляд, самый лучший рассказ.
Этот рассказ я знал. Как все у Доли, и он был основан на
действительности, -- описывался один из эпизодов недавней гражданской войны.
Возвращаясь из гимназии, Доля все это видел своими глазами.
По длинной безлюдной улице, ведущей к Карантинному спуску в порт, где
отступающая белогвардейщина грузилась на пароходы, грохоча и подпрыгивая на
булыжниках мостовой, бешено мчались извозчичьи дрожки. Извозчик нещадно
хлестал лошаденку, за его спиной, лицом к задку, с револьвером в руке, во
весь рост стоял красивый молодой офицер, другой рукой придерживая
прильнувшую к нему даму. Время от времени, подбадривая извозчика, офицер
стрелял у него над ухом, но не отводил глаз от перспективы улицы -- вдали,
наверху, уже показалась тачанка, по-видимому преследующая беглецов. Дрожки
промчались, скрылись, промчалась тачанка. Все затихло.
Вот эта эффектная картина жизни и вдохновила Долю. Его можно понять --
это действительно было интересно! И мы с Долей не сомневались, что на любого
читателя рассказ произведет такое же потрясающее впечатление, какое он
произвел в кругу