с жадностью, и тирольская шляпа тряслась в такт
нашей песне. Старик жил все эти дни, отдавшись бурной, внезапной, неясной
надежде, и, чтобы ничем не омрачить своего счастья, старался не замечать в
нас некоторого щегольства кровожадностью и громогласной простоты, с какой
мы решали к тому времени все мировые вопросы.
После победы над поляками - так постановлено было на семейном совете -
Томилины переедут в Москву: старика мы вылечим у знаменитого профессора,
Елизавета Алексеевна поступит учиться на курсы, а Мишку мы отдадим в ту
самую школу на Патриарших прудах, где когда-то училась его мать. Будущее
казалось никем не оспариваемой нашей собственностью, война - бурной
подготовкой к счастью, и самое счастье - свойством нашего характера. Не
решенными были только его подробности, и в обсуждении их проходили ночи,
могучие ночи, когда огарок свечи отражался в мутной бутыли самогона.
Расцветшая Елизавета Алексеевна была безмолвной нашей слушательницей.
Никогда не видел я существа более порывистого, свободного и боязливого. По
вечерам лукавый Суровцев отвозил нас в реквизированном еще на Кубани
плетеном шарабане к холму, где светился в огне заката брошенный дом князей
Гонсиоровских. Худые, но длинные и породистые лошади дружно бежали на
красных вожжах; беспечная серьга колыхалась в ухе Суровцева, круглые башни
вырастали изо рва, заросшего желтой скатертью цветов. Обломанные стены
чертили в небе кривую, набухшую рубиновой кровью линию, куст шиповника
прятал ягоды, и голубая ступень, остаток лестницы, по которой поднимались
когда-то польские короли, блестела в кустарнике. Сидя на ней, я притянул к
себе однажды голову Елизаветы Алексеевны и поцеловал ее. Она медленно
отстранилась, выпрямилась и, ухватив руками стену, прислонилась к ней. Она
стояла неподвижно, вокруг ослепшей ее головы бурлил огненный пыльный луч,
потом, вздрогнув и словно вслушиваясь во что-то, Томилина подняла голову;
пальцы ее оттолкнулись от стены; путаясь и ускоряя шаги - она побежала
вниз. Я окликнул ее, мне не ответили. Внизу, разбросавшись в плетеном
шарабане, спал румяный Суровцев. Ночью, когда все уснули, я прокрался в
комнату Елизаветы Алексеевны. Она читала, далеко отставив от себя книгу:
упавшая на стол рука казалась неживой. Обернувшись на стук, Елизавета
Алексеевна поднялась с места.
- Нет, - сказала она, вглядываясь в меня, - нет, дорогой мой, - и,
обхватив мое лицо голыми, длинными руками, поцеловала меня все
усиливавшимся, нескончаемым, безмолвным поцелуем. Треск телефона в
соседней комнате оттолкнул нас друг от друга. Вызывал адъютант штаба.
- Выступаем, - сказал он